Великий Черный Свет
Великий Черный Свет
Память
Ребенок смотрит в темноту.
Мягкая, как океан неслышно колышущихся ночных муравьев.
Манящая, словно обнаженная дева, что распростерлась по всей земле, а лицо ее скрыто.
Темнота.
Она сияет.
Одна за одной пролетают лазурные рыбы, расцвечивая и успокаивая пространство, лаская его плавниками, накрывая его лоскутками минут и кусочками огня, твердого и радостно спелого.
Что-то происходит, несозданный лик начинает рождаться, и черный шум атомов воздуха сбрасывает равномерность. Какие-то робкие, уютные линии. Ветви.
Ребенок смотрит – и вот он уже идет по зачарованному лесу, помахивая веточкой омелы, перебирая ножками, отталкиваясь от обода невидимого шипастого колеса.
Открытый и беззащитный, без одежды и цели ребенок шагает самыми темными тропами, просто потому, что они самые темные.
Он плещется в лунном молоке, играет с галерами духов.
Он искупает своим чистым сердцем великую ночь мира.
Ребенок смотрит, как на лесной поляне мертвые тащат охапки пойманных снов и приносят жертву какому-то неведомому богу, бросая их в восковой костер тишины.
Ему интересно, как среди роз на опушке черный феникс бьет крыльями, защищаясь от прохладных очищающих брызг фонтана.
Фантомные анемоны брезжат гибельным, хмельным рассветом – россыпью искр. Но если отвлечься, поднять взгляд и увидеть там, в глубине – изнанку смородиновой мглы, корень всех и каждого. Во что вырастает ангельский хор деревьев, соединяясь, срастаясь и превосходя. Он видит это.
Великий неистовый свет в безымянном краю.
Лицо вод, над которым шагает огненный глаз междометий.
Ветхий Днями и юный в своей бороде, в янтарной спирали решений
Красный Дракон с нежным алмазом внутри.
Пламя что гаснет, но продолжает пылать, освещая углы запредельности
Пламя, что горит в ином месте, которое не разглядеть прикованному к стене пещеры.
Все обрывается и невидимым странным образом опускается вниз, медленно, сладко клокочущая чернота дрейфует и поворачивается в самой себе, пока, наконец, не становится различимым чье-то лицо. Мутное, не ограненное узнаванием, оно очерчено звездами, и жидкое золото опадает вокруг.
Однажды придет понимание, что кто-то зачарованно смотрит в зеркальную гладь, а когда ребенок ищет себя и открывает свое темя ветру, то картина уже изменилась.
Дрожа и поблескивая, вроде бы даже немного чадящее, из сокрытого зеленой завесой дальнего предела приближаются бесформенный многоглазый рой огней.
Словно бледные извивающиеся подземные насекомые, они нездоровы, ужасны, по-своему неотвратимо притягательны.
Огни резким росчерком линий рисуют престол – на глазах застывающий, сгущающийся, каменеющий мертвенный мрамор с венозными когтями прожилок.
Смех.
Медленно поднимая глаза, очень медленно и страшно, цепляясь за призрачный пигмент тьмы и мнимую твердость проявленного, дабы увидеть Царя, перед которым во страхе потрясают фазаны хвостами.
Темное исключительное животное в неуместной, чужой короне из ржавого золота. Хохот – и когти на подлокотниках, а глаз, как лица, как надежды и смысла – нет.
Если вдруг оглянуться, балансируя на высохших губах древесной коры, то вокруг замелькают дворцы, богатые убранством и челядью, с провалившимися полами и запустелыми розами в садах.
И все это дрожит и потрескивает, точно кто-то могущественный может одним лишь усилием раздробить кости празднеству, выбить зубы всем жителям местным и построить из них зиккурат основанием вверх.
Смотреть – и сидящий на троне, скабрезно хихикающий уже как-то съежился, навострил иголки своей черноты, обхватил руками корону – а в глазах, тех, что нет, вальсирует червяк страха.
Потому что нет хозяина в стране тьмы.
И пока кто-то смотрит, гул усиливается, вспарывает, играя, ущелья, разносит хребты, растирая само безвременье в костистую пыль, но кто-то завороженно ищет себя в отражении, - а может, другого? Колесо с теплым скрипом бежит под ногами, фигурные листья Луксорского сада все так же тихи и неумолимы, а в пещерах подземной традиции эонами ждут желающего сыграть кусты огненных ягод жизни. Текут кровавые реки и поляны видений сменяют друг друга, как в театре теней, а затем все исчезает, и он снова остается один.
Ребенок, вглядывающийся в темноту.
L'enfant et L'eternite
И как только утро рассыпалось льдинками на серебряном блюде сна, дофин тотчас пробудился в своей постели.
Легко откинув зеленое покрывало тончайшего шелка, он вспорхнул на пол – и вот зеркала коридора сверкают, стараясь поймать его дерзкие, тонкие черты.
Никого нет.
Дофин уверенным шагом идет через тусклые залы, оживающие за спиной.
Его глаза полны усмешкой и ликованием, он вдыхает один мир, а выдыхает иной.
Под ногами почтительно отливает лазурью мозаичный пол, и молочные призраки статуй склоняются перед юным владыкой – они существуют.
За широкими свежими окнами – империя света.
Кольчуга росы чуть дрожит как священное пламя, облегая тело каждого листа и стебля. Дофин идет, улыбаясь, над его светлым челом зияют орлы предвкушения – скорее, скорее же к саду! Но он не торопится.
Библиотека встречает молодого хозяина ритуалом молчания. Дофин слегка повел пальцами – и книги трепетно ощущают могучую ласку, иное влияние. Любовь, любовь каждой истершейся буквы на переплете, каждого дюйма убористо исписанной плоти – сладостной будто мед.
Солнце движется дальше – и король вместе с ним. Мимо бассейнов, где спят титаны с детской улыбкой, мимо огненной шахматной комнаты, мимо входа в паучий подвал-лабиринт, просто мимо всех игр – и беспрекословные двери взрываются золотой пылью.
Рассвет.
Дофин вышел в сад своих звезд.
Он никогда не покидал этот сад. Ему столько раз снились сны о пробуждении и о том, как он находит потайную дверь в сомнамбулические эры нежности, но он никогда не покидал этот сад.
Он всегда стоял здесь и улыбался.
И глаза его были цветы.
И всегда – только хор. Ты ведь помнишь?
Однажды мы решили сыграть.
Мы, звезды.
Мы, миллионы звезд, каждая из которых есть все мы вместе.
Мы, Симург.
Мы, сеть Индры.
Как мы проводили в упоении спиральные циклы, летели из бездны в бездну, все дальше и дальше, хохочущие, беспечные, такие бессмертно далекие,
Однажды мы создали любовь,
Однажды мы забыли себя,
Смотри – ведь это лишь ты,
Мы – разные?
Мы – Бог,
Ты неминуемо возвращаешься к нам,
Потому что если ты идешь – идти больше некуда.
А ты идешь, Любовь? Тебя нельзя победить.
Когда механические драконы вонзили раздвоенные жала в берег Новой земли, и Колумб сошел с палубы, он обнаружил нечто неизъяснимое.
Вечность.
Голубым пауком неба в зернистой листве, игривой перекличкой попугаев и нарочито-беспощадной маской жреца пирамиды она играла, переливаясь, каталась волнующим шариком в розе случайности, выбивала клинья тяжелого сердца.
Миг игры, ускользающая улыбка, слепящая боль. Белая радуга момента, когда все это кончится. Ночи полярных праздников.
Колумб спустил с цепи псов Тиндала, черных сатурнианских псов Времени, звеняще ворочавших языками.
Они разорвали и пожрали золотое острие Вечности.
Колумб смеялся – человек, инквизитор. Но Она была здесь. Всегда.
Подобно Любви, Вечность не была побеждена. Она просто не воевала.
Дофин вдыхал мирту, мяту, вдыхал мерный ритм поднимающихся стволов. Сквозь рисунок листвы он увидел сердце земли, темное, нежное, и того, кто спал там.
Шагая, он видел, как камни вырастают рядом с его ногами. Виноградная лоза взяла дофина под руку и сопроводила его к арке последнего приключения, и с каждым шагом он постигал все больше, словно летел сверкающим лезвием в чем-то густом, беспредельном, родном, он заплакал от понимания, и слезы его падали в ледяную воду пещеры, пока она улыбалась, и с каждым шагом он понимал все больше, смотрел в приближающуюся арку, шаг, еще шаг,
Дофин.
Инфант.
Иерофант.
Он утратил боль разделения с последним шагом и с ликующим криком все понял, для того, чтобы с радостью высшего шагнуть снова к началу, как бессчетное число раз до этого.
И глаза его были цветы.
Костяное кольцо
Смерть - бела.
Смерть десантируется в невидимый глазу ландшафт, распыляется в легких, взрывается образами на роговице, неумолимой опухолью на крышах, фасадах домов, белые паразиты протекают под свод подземелий, коллекторов, они давно уже захватили рай и убили в нем каждого. Изнутри.
Быстрый хруст - человечишко стерт в порошок. Terra tegit terram.
Повсюду непонятный белый туман, поля выжжены, плотоядное нечто, изготовившееся к прыжку, вполне может оказаться кустом.
Но чаще наоборот.
Бессолнечный вой повторения.
На перекрестке авария. Четыре машины показали короткий, но яркий балет, все погибли. Белое, белое, белое прилепляется к сигналам, пробивает грудную клетку
Приглядись, различи танцующую на перекрестке фигуру в змеиной клети едкого дыма, инеистые узкие джинсы, огрызок крыла, насмехающийся лысый череп,
Азраил, ангел смерти (на сегодня мой alias - "Содомиэль" - поет он и кокетливо шевелит мизинцем мундштук, сбрасывая пепел, он смешивается с костями и кровавой невысохшей кашей), словно в трансе поводит рукой, расцвеченной перстнями, дирижируя талым оркестром
синкопы скрежета, короткие соло на хрипах, на слабой доле - ломаются кости, на сильной - вдруг вспороты связки, что-то вязкое прыгает из глазниц...
Ангел движется, всасываясь через слои пространства к намеченной цели
и шепчет.
...все та же бесконечная история о том, как кто-то решил поиграть...
летит, как свистящая гибель в теле амальгамного сокола
Оседает грязными хлопьями в следующем кадре.
Белая как снег, что падает в сновиденном небе, позванивает ответами в саду бури. Шелестящие хрупкие ключики, отворяющие роговые врата сна во сне. Снег идет, и зверята в тревоге носятся по все уменьшающимся тропинкам между все нарастающими сугробами, трогая, силясь схватить, удержать комок тишины.
Так происходит всю историю жизни.
Просто очень светло, идет снег, и мы с тобой больше никогда не увидимся.
Белая нега, как фуга разлапистой ели, натянуты как такелаж ленточки, иго ушедшего карнавала, диких, кровавых дней ярости и наслаждения, ржавая пирамида хранит мотки кадров счастья, зарезанного при монтаже. Алхимия извлечения смыслов, продажи страдальной руды за зенит, за рубеж невысказываемого.
Белая воля к зеркальному растворению: в исступлении крепнуть, твердеть, прессоваться, до точки, до комы, изнурить повторением злобный абсурд - и взорваться, засеяв частицами новорожденную вселенную, остывающую, удивленную, и мертвую по факту рождения.
Белая как застывшая солнечная сперма, завихрения, сгустки ее составляют лица, дома, вещество.
Белая как циничный оргазм Бога Солнца. Привкус существования - солоноватый. Слепая, разевающая скользкий рот подземная рыба жизнь.
Смерть - черен.
Черный, солярный, расщепляющий опыт, ослепительный центр притяжения. Гудящее гладкое божественно совершенное тело. Царь космоса. Самоубийцы в экстазе тщеславия принимают совершенство смерти за свое собственное. Заворожены отражением.
А он забирает свое.
Черный овальный, скрадывающий миг выстрела, стук расшатываемого кадра - вот новое невыносимо похабное солнце кровавым слезящимся фруктом ползет над пустынным ковром пестрых трупов, навстречу, к перекатывающемуся крокодилу ветра. Расбалансировка мускула "быть".
Черный словно холодный созерцающий зрачок, в котором отражается девушка, она рыдает, но продолжает резать себе лицо. Прокусив губу, чтобы не закричать. Струйки крови из-под лезвия и из дрожащей губы встречаются на подбородке. Медленно. Злая пародия на капельницу, красные сгустки с кусочками кожи опадают на обнаженную грудь. Медленно.
Черный след, расцветающая на шее странгуляционная борозда. Герметичный, зловещий, красный щелчок - как ломается подъязычная кость. И взрывается небо.
Черный как боль бытия, неискупимая забытая рана существования, приходящий в ночи младенческий вой отчаяния
- "Я! Я! Снова "Я"!",
Машинерия поворачивается на вертеле робкого подозрения, что страшный сон одного человека есть клеточка безликого плача бездны.
Никогда здесь не было никого кроме тебя, в каждый, любой момент времени, в каждой мысли и каждом факте, тошнильная фабрика страха, рак изолированного безумного зверя в загоне, он пытается спрятаться от себя, наворачивает круги, отравляя колодцы сознания картинками, звуками, чувствами, ложью и ложью и ложью и ложью и ложью и ложью и ложью и ложью.
Страх быть стошненным собой из себя. И нет рта, чтобы выблевать всю эту гадость. Великая тайна открытия рта - удел избранных.
Немыслимо, дырка в ничто, будто "сигаретный ожог" на пленке с фильмом. Наивные знаки любви.
Никогда здесь не было никого кроме тебя. Вся жизнь - поиск Другого, чего-то отличного, в предметах, людях иного пола, наркотиках. Упрямое тело растет, затекает на небо, падает волнами по ту сторону экрана. Из груди рвется плачущее красное личико.
Кровавые танцы с лезвиями, набившись в бетонный ангар.
Всегда есть вариант неучтенный.
Помни. Этот царственный ужас проходит.
Это пройдет.
Разорвать пуповину своими зубами.
Воздух.
Самолет всегда летит через Ад.
Многоликое месиво, прозрачная стена без размера, пространство ветвящихся замерших душ. Оцепенение обезгубленных в бездне, тюрьме цвета сапфира восточного.
Растворенные лица, пернатая каша, живая гора волей - вверх.
Мы смотрим ввысь, видя полог из своих же мечтаний.
Но помним всегда громогласную правду о тех, кто уже только "был",
Все проходят по этой дороге...
Помнишь, как на дне проруби вечера, в поблекшем амфитеатре, мы видели юных богов?
Как они горделиво, перешагивая через свитые в арки стебли своих собственных темных тел, вспрыгивая на храмы-уступы, уверенно шли в небеса.
Как шагали по густым мазкам воздуха, прямо в воющие разрывы гравюры, высекая ключи и скрижали, столбя родники, разжигая лесные пожары и честные праздники.
Как они были - там, а мы - здесь, и горели в ночи от желания сменять судьбы друг друга, как кричали, от боли, экстаза ли, покрывая наш ум сетью трещин, седин, мелких паник и отмерших слов.
Как любили мы их, и как они любили Луну, медовую, мечтательную хозяйку, чистейшую сферу, стеклянную, светящуюся будто сны о свободе и неведомом, другом времени, таком струнном и рвуще-родном.
Как с приходом весны священной открывались глаза - в коже, небе, коре,
там где ищут, на дне вод и среди знаков бессмыслицы неба.
Когда течет свежая кровь всех цветов, алая, зеленая и голубая, распрямляясь с болезненным спазмом внутри твоего человека,
Когда заостряются локти, колени и помыслы, точатся лезвия, ладятся петли, и чудесным фейерверком трамбуются демоном страсти аккуратные волосы, мысли.
Лихорадка весны, прорезаются листья и почки, ощетинилась светом земля,
Ручьи катятся по улицам, зараженные вирусом революции, подставляя подножки прохожим,
А они - все идут, прямо по воздуху, видишь?
Медленно, львино, величественно ступая по растущей из воздуха лестнице, один за одним, непостижимая скользящая черная гусеница - процессия.
Кто-то машет рукой, проходя через призрак чадящей трубы - то ли шлет нам салют, то ли просто закрылся от дыма.
Мы не можем оторвать взгляд - никогда не могли. Мы смотрим как падшие ангелы бесконечно пытаются просто вернуться домой.
На лестнице Иакова - движение одностороннее.
Мы смотрим, как один за другим они каменеют, уже занеся ногу для шага, где-то на уровне стратосферы, часто уже почти неразличимо для нас, на земле, движутся они, или декады назад стали камнем.
Мы смотрим, и слезы застилают глаза.
Самолет всегда летит через Ад.
Все небо - гигантское кладбище.
Их силуэты темнеют на фоне солнца и звезд, монолитами в стиле ампир и могучими кораблями, чудовищами и агнцами, драконами, рыбами. Статуи памяти.
Профиль титана что, кажется, вот-вот сдует Солнце.
Ты помнишь, как глядя на них, закричал, и пустился бежать? Как нелепая кукла, как рыба, подмеченная альбатросом, бежать в поисках теплого и укромного местечка, где есть шелест волн и страниц, чей-то голос, где нет этих мерзких, чудовищных трупов богов, где нет тех, кто посмел и истлел, а других вовсе нет, да, бежать будто ветер и никогда никогда никогда не пересечь границу тени, отбрасываемой ими на землю.
Мы смотрим на тех, кому были открыты врата, кто увидел - и замер их вечным привратником.
Для кого створки захлопнулись, вдарив по смелому взору.
Это страшно, точно робкая улыбка слепой девушки, идущей по миру невидимых стен и ущелий.
Не так страшно как "быть-это рана"
Зачем хлестать плетью свой разум, свой торс, распинать ужас в ночи?
Зачем обращаться всегда неизменно, как с маленьким компасом внутри духа, только вовне - за край картины?
Зачем идти торной тропой искупления?
Все проходят по этой дороге - они просто хотели вернуться домой,
Они просто ступили при жизни на путь воздушных мытарств.
Солнце - вышка концлагеря, неизвестно, где край без бараков и газовых камер в мирах этом, лучшем
Остается смотреть, повторяя,
Пока не останется Слово в себе -
AUM MRITUNJAYA NAMAHA
Да пребудет во мне сила, побеждающая смерть.
Врата крови
Горный Старец стоял на утесе и золотистым крылатым куполом развернулся бесстрастный пророческий глас над его челом, словно бы ядовитый шатер или дверь из огня в небесах. С трех сторон утес ела тьма, жадно лизала симфонией языков, напоминая о времени церемонии. Горный Старец глядел на восток, застыв в поклонении солнцу; сквозь сколопендры кистей, разбегаясь по треснутым желтым ногтям, черви-лучики света сбегали и прыгали вниз со скалы. Никого в упокоенной, черносолнечно-выженной глупости камня - и все нужные были здесь, в воинстве Горного Старца, шелестящие доспехом воины, пылающие изнутри худощавые ассасины с отравленными клинками, хозяева скал, мха, ручьев и невнятные, жесткие твари, в которых увязнет стопа при походе.
Момент вседозволенности, сумрачной адской любви.
Горный Старец обернулся и шагнул в ночь. Будто лодка, его бережно выстроенное тело вплыло в реальность прохлады парка, разгоняемой пятном фонаря, будто птичье сердце, переливчатое в тени корней. Серп внимания приподнимал, расцеплял слои, плавил прозрачное время и шел напрямик клейкой поступью. Безразличный ко вспыхивающим орнаментам образов, напрасно пытающихся осесть на глазном дне и врисовать существо в новосозданный сон их игры.
Горный Старец шел к зданию в конце дикой аллеи, с каждым вдохом взраставшего в пустой храм.
Керамический траур утра взорвался за хлопнувшей дверью, сейчас же начавшей мироточить мириадами божков крови. Горный Старец стоял в хоре гордо-зеленого света, в сердце точного, режущего накрест зала. Взгляд выпростан к овальному черному зеркалу, льстиво соскальзывает парчовое солнечное покрывало.
Губы Горного Старца шевелятся, вихри вздуваются - а в глубине зеркала растет зыбкий угрожающий хоровод. Головоломка отражения распыляется в бездну вращающихся обломков, драконьим вывертом складывается в новую причудливую картину.
Те самые, верные звуки. "Какая-нибудь неосторожная птица", - без страсти, без губ, без прочтения повторял он и смеялся, покачивая лишенной волос головой рептилии, а по его халату сыпалось время, и взмывали вверх разноцветные символы, разбивались о явь, как фальшивоздушные шарики о щетинистый свод.
Ведь такой и была она - "какая-то неосторожная птица", неизвестная, неведомая и неизменная, прячущая арбуз в подоле, укрывающаяся обрывками ветра одури, рассеянно, невзначай проходящая туда и обратно сквозь зеркало вод, смешно шлепая по рыбьим мордам ступнями, взбивая рыжее облако пальцами, щурясь и напевая под нос низким голосом вялотекущие гимны сердца, без единого эха рифмы. Одна на все времена, не замечающая их - и своей тоже жизни, в распущенном поиске острия, находя лишь тростинки - ломая упрямой по-детски рукой, слизывая морскую пену с утесов, наблюдая наблюдающую Луну и молясь мертвецам, чтобы жить...
Охваченный невыносимою жаждой писать, он кидался, как львенок в прыжке, на чистый лист, и - с конца, с середины, припадочно покрывал его знаками, схемами жизней, странными ритуалами, словами, распятыми сургучом; при кривом и насмешливом свете огарка, размечающего на стенах тайнопись колыханий, механично и кротко, как маятник внутри доверчивого животного. Ненависть и презрение к чистым листам, в бирюзовом орнаменте страха, гнали его вперед будто бичом. Белый лист - гость из мира прозрачности. Только желтые.
Иногда он пил книги в змеиной тоске, узкой трубочкой языка собирая и пробуя, перебирая безвольные сочетания букв, брезгливо отряхивая пресные, слишком податливые - вперемешку с каплями яда отчаяния и отсталыми чешуйками опыта, падали тельца их на матовый пол.
Найти верное слово - удача, хороший улов для рыбалки со Скользкой горы под невидимый хор. Наблюдая как бал безнадежности, вальсирующие мертвецы на морской глади и пепел сгоревших ресниц...Найти свое, верное - слово - окно, полынью в стене знаков, дело иное. Тогда он застывал, пробивая насквозь мир страниц, и потоки вокруг тихо скручивались в эмблеме признания к этой мерцающей точке - вратам. "Неосторожная птица". Покрошить ли внимания...
Сегодня он призовет Ее.
Она пришла как красноватый туман, обнимающий белое, очищенное от коры, оснащенное крыльями дерево - правильный, указующий взгляд. Горький ветер взревел, разнося в щепы окна, срывая завесы, гася, опрокидывая светильники. Один, непогасший, разбил при падении хрустальный столик с чашей, жезлом и воском.
Ступив с воздуха на расчерченный пол, нанизав подушечки пальцев на сверкающих осколочных муравьев, Она выгнулась, взором к нему. Капли крови с бедра метрономом впивались в расползающееся по полу марево, никакого вреда, а Она приближалась. Он был очарован придонным, раскатистым ужасом запаха существа - другого. Сталь из ножен - вниз по течению крови, глаза в глаза.
Не выдержав натиска, раскрылась, отдав пустоту. Слепой вакуум, испещренный зарубками, искрами - следами тех, бывших здесь. Воспоминание вожделеющей черноты - все, что осталось от светляков, прельстившихся не растворением в бесконечности тела, льнувшим к нитям, отброшенным съеденными. Пополняя коллекцию богомольих голов. Беззащитная хищная мякоть, дрожит, всякий раз - первый раз, вновь обычная древняя сказка о смелом, который стал вдруг очень маленьким и, обнаженный, сжимая обсидиановый нож, приближается к Вратам Крови.
Занялась занавеска, огонь, кровь, смешались в каком-то созвездии мякотных арок, вожделении, уносящем все дальше и дальше вглубь.
И - осторожно и бережно, быстро, вскрывая, секя, он начал освобождать ее из темницы отдельного тела-бутона, проталкивая, помогая раскрыться безукоризненному цветку, фейерверком вспарывающего, выбрасывающего сырую, сокрытую мощь, непрерывным злом бьющую - прямо в небо.
Вращающийся кинжал. Rosae Rubedae.
Капельки крови как стая в кустарнике, шумно задвигались, когда пришел огонь, и Она закричала.
Брошенный камень метеоритом завис над поверхностью черного зеркала, в дурной бесконечности приближения, импульса к уничтожению. Никогда в полной мере не приближаясь, его грубое тело будет накладывать печать своего образа на любые отражения в ровной глади.
Как семя, напоминание о всех тех заготовках вещей и явлений, отделяемых от безвременной гибели лишь последним мгновением в цепи предыдущих, обрывающейся всегда некстати.
© Адам Тарот, 2009